Muzium

Вадим Холоденко: «Музыка – такая субстанция: я играю или не я, не имеет никакого значения»

Интервью
— Недавно по музыкальной Москве гулял мем про тебя. Он родился, когда на сцену Малого зала консерватории вышла ведущая и сказала: «По словам Алёны Баевой, Холоденко прекрасен». Холоденко прекрасен?

— Не могу сам себя оценивать. Но меня учили: все, что раздается со сцены Малого зала, правдиво. Поэтому поверим.

– Как устроен твой типичный день и какую его часть ты проводишь за роялем?

— Наверное, бо́льшую. Все уже прочитали, а я только сейчас дошел до книжки Гульда «Нет, я не эксцентрик». Он говорит: «Занимаюсь час в день, я же не раб своего инструмента. Примерно помню, как играть». Это свежая для меня идея, учитывая наш бэкграунд. Нас ведь учат, что надо заниматься 12 часов ежедневно.

— Как ты прокрастинируешь? Листаешь интернет?

— Каюсь, листаю. Еще книги читаю, изучаю языки. Французский более-менее освоил. Сейчас учу немецкий. Тяжело дается.

– Когда закончился трехлетний марафон ангажементов после твоей победы на конкурсе Вана Клиберна, ты почувствовал какой-то спад активности? Частота концертов уменьшилась?

— Спада не было. Частота, наверное, и правда уменьшилась, зато качество улучшилось. Я на собственном опыте увидел, что график – вещь очень индивидуальная. Сколько требуется концертов для счастья? Перед конкурсом я думал, что смогу каждый день вставать и играть концерт. Оказалось, не могу.

— Эти три года ты мог управлять своим графиком или все было строго по контракту?

На самом деле никаких обязательств не было. Если ты очень не хочешь играть, твои концерты передадут лауреату второй или третьей премии. Никаких штрафных санкций, никакого насилия. Конкурс даже не берет комиссию с концертов. Большое количество выступлений делается для твоего же блага. Есть красивая легенда о конкурсах, которую нам бодро рассказывают: выиграл – и вперед. А если вперед не получилось, то что-то не так – или с конкурсом, или с тобой. На самом деле все немножко по-другому. Концерты после конкурса дают не мгновенную славу, а опыт сольных выступлений. Для меня самое ценное было то, что я получил доступ к роялю в присутствии публики. Это сложно, это театр одного актера. Все нарабатывается только опытом, а опыт дается благодаря конкурсу.

— Ты отказывался от каких-то концертов, предложенных конкурсом?

— После окончания первого сезона я пришел к выводу, что для меня сто концертов в год – слишком много. И попросил меньше. Штук 40-45 в год – такая цифра мне нравится. Всё сделали.

— Ты не раз признавался, что конкурсы – это тяжкий стресс и ты был счастлив, что на Клиберне можно остановиться. Тем не менее конкурсов у тебя было немало. Почему? Это стратегия Веры Васильевны Горностаевой или твое понимание, что надо раз за разом подавать документы?

— Просто это единственный легитимный способ прорваться. У нас нет института приезда импресарио, когда ты приходишь, играешь 15 минут и он принимает решение.

— Конкурсы с самого начала для тебя стресс?

— Постоянно. Ужасно. Очень страшно.

— Есть же люди, которые по-спортивному относятся: плевать на результаты, приехал, отыграл и уехал.

— У меня есть сомнения в том, насколько искренне это говорится. Я знаю многих людей, которые так говорят, но считают немножко по-другому. У нас просто качество жизни зависело от того, возьмешь ты премию или нет.

— Ты про питание?

— Буквально. Москва тогда была диким городом, трудным для выживания.

— Какой момент на конкурсе худший?

— Когда объявляют результаты. Вот сейчас решают какую-то часть твоей судьбы. В этом нет ничего неприличного, но все же: ты приехал и ждешь, как тебя оценят. Конечно, когда становишься старше и накапливаешь багаж, это кажется смешным. Но тогда все было очень серьезно.

— Как ты расслаблялся?

— Заболевал на месяц – вот все мое расслабление.

— Ты предпочитал быть один на конкурсах или с тобой ездил какой-то близкий человек, наставник?

— Один. Это часть социального контракта. Я не совсем понимаю, зачем с педагогом ездить. Как 18 лет исполнилось, будь добр, сражайся сам.

— Ты говорил, что, если бы на Клиберне победить не получилось, пришлось бы пойти на Чайковского. А до этого почему не пробовал?

— Может, и пробовал, уже не помню. На очень многие конкурсы я посылал заявки, но не проходил. Тогда я послал на Елизавету и на Клиберна. Они объявляли результаты в один день. С утра пришел email из Брюсселя, что нет. А вечером позвонил директор конкурса из Техаса и сказал, что да.

– Цели победить именно на конкурсе Чайковского у тебя никогда не было?

— Не думаю, что конкурсы вообще могут быть целью. Будем реалистичны: конечно, практически все лауреаты конкурса Чайковского – это гиганты. Без обиняков. Замечательный конкурс, но очень сложный. Мне было намного комфортнее в Техасе, потому что там я приезжий, никто меня не знал.

— Когда в один день ты проходишь на Клиберна и не проходишь на Елизавету, нет ли в этом дискредитации идеи судейства?

— Абсолютная русская рулетка получается. Боюсь, что я просто присылал плохие записи. На Елизавету нужно было послать DVD, а на Клиберне был живой отбор.

— Как думаешь, есть ли в мире академической музыки такое понятие, как справедливость?

— Очень сложный вопрос. Вот был великий менеджер Сол Юрок, который открыл кучу русских пианистов. С другой стороны, кого ему Госконцерт прислал, тех он и открыл. Сейчас, когда нет прослойки в виде Госконцерта, твой доступ к Солу Юроку более-менее открыт. Мне рассказывали, что несчастные директора фестивалей получают сотни email’ов каждый день. И все эти email’ы на самом деле от замечательных музыкантов, вот в чем проблема. Что касается конкурсов, сейчас ошибки судейства предельно минимизированы – даже когда кажется, что происходит мировая несправедливость. Вот Дебарг – ярчайший пример. У него четвертая премия и тем не менее блестящая карьера. Все ведь прекрасно слышно.

— То есть сейчас нет выдающихся пианистов, которые не признаны?

— Думаю, если музыкант настоящий, честный, то мы обязательно о нем узнаем – не сейчас, так потом. Недавно на фестивале «Шопен и его Европа» в Варшаве я послушал музыку польских композиторов, которые жили в его время. С моей точки зрения, это смешная музыка ни о чем – гамма вверх, гамма вниз. Но в то время был композитор икс и был Шопен, и Шопену приходилось с ним состязаться. Прошло время, все прояснилось, мы осознаём, кто такой Шопен. Или не осознаём. Есть, например, тема среди серьезных музыкантов, что Рахманинов – плохой композитор, слезливый. Стравинский уже «Весну священную» написал, а Сергей Васильевич только до «Колоколов» доплыл. По-моему, это просто непонимание.

— Ты чувствовал через Веру Васильевну, что продолжаешь школу Нейгауза?

— Через Веру Васильевну я чувствовал, что общаюсь с большим художником.

— В ее лице?

— Да. Пафосное сравнение, но это как галактика, в центре которой находится то, что заставляет все крутиться. Музыканты существовали вокруг нее, она была магнитом. Не знаю, связано ли это со школой Нейгауза. Я могу представлять себе эту школу только по его зеленой книге, которую зачитал до дыр, и по записям. Моя любимая запись всех времен – это концерт Скрябина с Нейгаузом. С нее начиналось каждое утро, когда мне было восемь – девять лет.

— Музыкальными родословными ты не увлекаешься?

— Это интересно, но у нас же не научное знание – нет задокументированных сведений о том, в чем заключается специфика каждой школы. Я могу, скорее, говорить о школе Горностаевой. У ее учеников есть общие черты, которых я не нахожу в записях Генриха Густавовича. Мне кажется, Вера Васильевна исповедовала и подавала нам немножко другие ценности.

— Если взвесить чутье и интеллект как составляющие работы пианиста, что победит?

— Вот сейчас у меня был невероятно интересный опыт общения с musicAeterna и Теодором Курентзисом в Перми. Мы часа три репетировали «Рапсодию на тему Паганини» Рахманинова. С одной стороны, было подробное вчитывание в нотный текст: что и почему написано, как этот инструмент взаимодействует с тем. Невероятно ювелирная работа. С другой стороны, во время концерта главенствовало, безусловно, чутье. Такое чувство единого потока с дирижером и оркестром у меня было еще только один раз – с Гергиевым, когда мы играли Пятый концерт Прокофьева в Париже. Там все было по-другому: концерт, предположим, начинался в семь, а на репетицию я выполз в 18:15. В 18:30 репетиция закончилась. И тем не менее на концерте было ощущение наполненности каждой ноты. Иногда 90% времени просто ловишь оркестр. Я, кстати, понимаю пианистов, которые завершили свое общение с оркестром: обычно ты не играешь, а подыгрываешь. Но иногда случаются такие чудеса, когда ты и люди, сидящие рядом, превращаетесь в одно целое. И тогда ты понимаешь значение дирижера, потому что без него никак. Если убрать из формулы этот элемент, все летит в тартарары.

— Когда я пытаюсь сформулировать для себя специфику твоей игры, у меня возникают такие ключевые слова: ясность, прозрачность, размеренность. Не медленные темпы, а неспешный, ровный поток. И у меня это вызвало ассоциации с музыкой Сильвестрова. Насколько твои ощущения совпадают с моими?

— Вера Васильевна ставила интересный эксперимент: показывала нам подряд «Аврору» в исполнении Рихтера и Гилельса. Было четкое ощущение, что один играет медленно, другой быстро, а на самом деле – наоборот. Исполнительство – это сложно, я не могу словами рассказать, что я делаю. Оцениваю себя так: произошло что-то или не произошло. Если нет, надо дальше копать. А через полгода слушаешь запись концерта, на котором что-то произошло, и обнаруживаешь, что нет, показалось. Очень обидно становится.

— Как устроен процесс, происходящий в твоей голове, во время концерта? Там есть мысли или они отключаются? Появляются ли левые мысли?

Однажды на концерте в Сиэттле у меня впервые возникло четкое ощущение себя не как человека, производящего некий физический и интеллектуальный труд, а как еще одного слушателя в зале. Очень интересно было – как будто запись слушаешь. Иногда бывают левые мысли. Играл Шельси на фестивале «Возвращение», и, честно говоря, первый раз в жизни было очень обидно, когда зазвонил телефон. Я к этому вообще спокойно отношусь, но тут как-то жалко стало. Уж очень не вовремя. С оркестром тоже бывает по-разному. Иногда уверен, что играешь синхронно, потом слушаешь запись – оказывается, ты позади или впереди. Это связано с акустикой. В Большом зале консерватории, например, звук оркестра идет поверх тебя.

– Говорят, ты однажды сформулировал: «Счастье для исполнителя – если о нем забыли». Ты хочешь самоустраниться? Это такая скромность?

— Никакой скромности нет. Музыка – такая субстанция: я ее играю или не я, вообще не имеет никакого значения.

— Ну а как же, например, Гленн Гульд? Ты любишь Гленна Гульда?

— Обожаю. У меня сейчас второе его открытие.

— Значит, тебе важно, что играет он, а не Рихтер?

— Но меня же трогает музыка, которую он играет! Я знаю, что сидит Гленн Гульд, но кайф я получаю от звуков и созвучий, которые он производит.

— Если я, например, иду на концерт Плетнёва, мне почти не важно, что будет в программе. Я знаю, что в любом случае будет звучать Плетнёв. И не вижу в этом плохого.

— А в этом и нет ничего плохого, лишь бы тебя как слушателя это трогало. Любой солист, актер, художник – эгоист, он как оголенный нерв. Выходит и говорит: то, что я сейчас делаю, это правдиво.

— Как у тебя родилось желание выйти за пределы фортепиано, разобраться в симфонической и камерной музыке?

— В первую очередь, виновата студенческая среда в консерватории. Особенно Лукас Генюшас, который снабжал меня самой свежей информацией, в том числе из мира рок-музыки. Для меня рокеры были людьми, которые сапогами топчут мое любимое искусство. Потом я прислушался и понял, что не все просто. А с Малером было так: послушал Первую и не смог оторваться, пока не дослушал какую-то версию Десятой. Потом перешел к Брукнеру, Рихарду Штраусу и так далее. До этого слушал Штрауса и думал: что за прыжки получасовые непонятно куда?

— А любовь к камерному музицированию — тоже следствие дружбы?

— Безусловно. Так всегда. Как раз за это я люблю «Возвращение»: когда вокруг тебя сидят единомышленники, это влияет на то, как вы играете. С другой стороны, камерная музыка, наверное, самая лучшая из всего, что написано.

— Серьезно? В чем принципиальная разница между сонатой Бетховена и его же квартетом?

— Боюсь, что разница просто в качестве музыки. Некоторые воспримут это как ересь, но квартеты намного лучше. Лучше симфоний, лучше всех монументальных произведений Бетховена. Струнные квартеты – это шедевр за шедевром.

— Ты не думал, что, может быть, эта музыка несет больше наслаждения самим исполнителям, чем слушателям?

— Нет. Мне было бы очень интересно узнать статистику анонимного голосования: кто из прослушавших три последние сонаты Бетховена совершенно искренне получил кайф от первой до последней ноты? И сравнить это с теми же квартетами.

— Однажды ты говорил, что любимая страна у тебя Россия, на втором месте Япония. Сейчас как?

— Любимая – Япония. Уникальная страна, потому что это единственное место, где можно заниматься музыкой и не чувствовать никакого дискомфорта.

— Почему?

— Такие отношения между людьми, такое качество роялей, залов – всего. Каждый раз как не на работу лечу, а отдыхаю душой.

— А ты японцев понимаешь по-человечески?

— Их сложно понять, так устроена их культура, что они не раскрываются первому встречному. Я для них навечно гайдзин, иностранец. Совершенно спокойно к этому отношусь. У них всюду невероятное почтение и уважение друг к другу, но не думаю, что даже тот японец, которого я знаю очень хорошо, когда-нибудь пустит меня внутрь, что пуленепробиваемая стена между нами падет и он искренне расскажет о своих чувствах и переживаниях. Невозможно такое.

— У меня там был некоторый эмоциональный голод — как будто все чужие.

— Видимо, мне настолько хватает эмоциональной пищи в течение концертного сезона, что в Японии то обстоятельство, что никто не пытается мне рассказать все и сразу, я очень ценю.

— Какая страна на втором месте?

— Даже не знаю. Штаты – прекрасное место.

— Ты родом с Украины, у тебя украинское гражданство, а твоя взрослая жизнь оказалась связана с Москвой. Как себя ощущает человек, который в наши дни оказался между Украиной и Россией? Я бы, наверное, чувствовал себя как ребенок во время развода родителей.

— Живу я сейчас в Люксембурге. Но да, так вышло, что моя судьба связана с Московской консерваторией, с людьми, которые здесь учились. Что касается политики, идиотизма и маразма – что я могу сделать? Только продолжать играть концерты. Квасной патриотизм – не лучшее состояние души. У меня есть патриотизм по поводу того, что я делаю. Я патриот музыки. Когда я три раза играл с Гергиевым, каждый раз я получал гневные сообщения: «Да как?!» Вот так, потому что он – гениальный музыкант. Вот поэтому.

— Я видел у тебя в Facebook ироничный пост с упоминанием Петрова и Боширова. Как ты воспринял эту историю?

— Это вообще вне моей сферы. Я могу в Facebook над этим постебаться, но давать оценку не хочу.

— Мне интересна не политическая оценка, а твое восприятие реальности.

— Когда я изучал французский, я дико увлекся Ионеско. У него есть пьеса «Экспромт Альмы». Сюжет простейший: к Ионеско приходят три критика, и каждый из них начинает за что-то его критиковать. Он им с серьезным видом разъясняет, почему он так написал, почему такие характеры. Они уходят, и Ионеско говорит: «Какую пургу я несу!» Что бы я сейчас ни сказал, это никак не повлияет на происходящее. Единственное, чем я могу повлиять на мир, – это музыкой со сцены. Вот все, что из-под моих пальцев выходит, – это мое восприятие мира. А словами я могу сказать только, что смотрю на все широко раскрытыми глазами. И, ты знаешь, жизненный опыт сильно влияет на исполнительство. Оно копится в подсознании, и, например, какая-нибудь маленькая лига в Прокофьеве, которая не имела для тебя значения, которую ты не замечал, вдруг оказывается важной. Ты понимаешь, что с ней надо сделать. Но выражать это словами я не умею. Вот Вера Васильевна умела.

— У тебя очень своеобразный юмор, которым можно насладиться в том же Facebook или в колонке на «Снобе». А если посмотреть какие-нибудь видеоинтервью, ты там противоположный – вежливый, правильный, спокойный.

— Я не умею давать интервью, особенно видео. Сидишь как прикованный и вообще не понимаешь, что делать. Писать легче – есть время подумать.

— Напоследок блиц-вопросы, в которых нужно выбрать одно из двух. Рахманинов или Скрябин?

— Оба.

— Так нельзя.

— Тогда Рахманинов. Хотя больше я играю Скрябина.

— Толстой или Достоевский?

— Толстой, безусловно. Относительно Достоевского я придерживаюсь мнения Набокова: хороший детективный писатель. Лев Николаевич мне ближе.

— Путин или Зеленский?

— Ой, давай без политики, пожалуйста.

— Гугнин или Генюшас?

— Ох.

— Steinway или Yamaha?

— Fazioli.

— Зима или лето?

— Лето, безусловно. Ненавижу холод.

— Правая рука или левая?

— Конечно, левая.

Беседовал Ярослав Тимофеев